Неприятности начались в конце лета, когда в старом деревенском доме появилась кривоногая такса Фунтик. Фунтика привезли из Москвы.
Однажды чёрный кот Степан сидел, как всегда, на крыльце и не торопясь умывался. Он лизал растопыренную пятерню, потом, зажмурившись, тёр изо всей силы обслюненной лапой у себя за ухом. Внезапно Степан почувствовал чей-то пристальный взгляд. Он оглянулся и замер с лапой, заложенной за ухо. Глаза Степана побелели от злости. Маленький рыжий пёс стоял рядом. Одно ухо у него завернулось. Дрожа от любопытства, пёс тянулся мокрым носом к Степану – хотел обнюхать этого загадочного зверя.
«Ах, вот как!»
Степан изловчился и ударил Фунтика по вывернутому уху.
Война была объявлена, и с тех пор жизнь для Степана потеряла всякую прелесть. Нечего было и думать о том, чтобы лениво тереться мордой о косяки рассохшихся дверей или валяться на солнце около колодца. Ходить приходилось с опаской, на цыпочках, почаще оглядываться и всегда выбирать впереди какое-нибудь дерево или забор, чтобы вовремя удрать от Фунтика.
У Степана, как у всех котов, были твёрдые привычки. Он любил по утрам обходить заросший чистотелом сад, гонять со старых яблонь воробьёв, ловить жёлтых бабочек-капустниц и точить когти на сгнившей скамье. Но теперь приходилось обходить сад не по земле, а по высокому забору, неизвестно зачем обтянутому заржавленной колючей проволокой и к тому же такому узкому, что временами Степан долго думал, куда поставить лапу.Жильцы старого дома
Вообще в жизни Степана бывали разные неприятности. Однажды он украл и съел плотицу вместе с застрявшим в жабрах рыболовным крючком – и всё сошло. Степан даже не заболел. Но никогда ещё ему не приходилось унижаться из-за кривоногой собаки, похожей на крысу. Усы у Степана вздрагивали от негодования.
Один только раз за всё лето Степан, сидя на крыше, усмехнулся.
Во дворе, среди курчавой гусиной травы, стояла деревянная миска с мутной водой – в неё бросали корки чёрного хлеба для кур. Фунтик подошёл к миске и осторожно вытащил из воды большую размокшую корку.
Сварливый голенастый петух, прозванный Горлачом, пристально посмотрел на Фунтика одним глазом. Потом повернул голову и посмотрел другим глазом. Петух никак не мог поверить, что здесь, рядом, среди бела дня происходит грабёж.
Подумав, петух поднял лапу, глаза его налились кровью, внутри у него что-то заклокотало, как будто в петухе гремел далёкий гром. Степан знал, что это значит, – петух разъярился.
Стремительно и страшно, топая мозолистыми лапами, петух помчался на Фунтика и клюнул его в спину. Раздался короткий и крепкий стук. Фунтик выпустил хлеб, прижал уши и с отчаянным воплем бросился в отдушину под дом.
Петух победно захлопал крыльями, поднял густую пыль, клюнул размокшую корку и с отвращением отшвырнул её в сторону – должно быть, от корки пахло псиной.
Но гораздо страшнее петуха была худая чёрная курица. На шее у неё была накинута шаль из пёстрого пуха, и вся она походила на цыганку-гадалку. Купили эту курицу напрасно. Недаром старухи по деревне говорили, что куры делаются чёрными от злости.
Курица эта летала, как ворона, дралась и по нескольку часов могла стоять на крыше и без перерыва кудахтать. Сбить её с крыши, даже кирпичом, не было возможности. Когда мы возвращались из лугов или из леса, то издалека была уже видна эта курица – она стояла на печной трубе и казалась вырезанной из жести.
Нам вспоминались средневековые харчевни – о них мы читали в романах Вальтера Скотта. На крышах этих харчевен торчали на шесте жестяные петухи или куры, заменявшие вывеску.
Так же как в средневековой харчевне, нас встречали дома бревенчатые тёмные стены, законопаченные жёлтым мхом, пылающие поленья в печке и запах тмина. Почему-то старый дом пропах тмином и древесной трухой.
Романы Вальтера Скотта мы читали в пасмурные дни, когда мирно шумел по крышам и в саду тёплый дождь. От ударов маленьких дождевых капель вздрагивали мокрые листья на деревьях, вода лилась тонкой и прозрачной струёй из водосточной трубы, а под трубой сидела в луже маленькая зелёная лягушка. Вода лилась ей прямо на голову, но лягушка не двигалась и только моргала.
Когда не было дождя, лягушка сидела в лужице под рукомойником. Раз в минуту ей капала на голову из рукомойника холодная вода. Из тех же романов Вальтера Скотта мы знали, что в Средние века самой страшной пыткой было вот такое медленное капанье на голову ледяной воды, и удивлялись лягушке.
Иногда по вечерам лягушка приходила в дом. Она прыгала через порог и часами могла сидеть и смотреть на огонь керосиновой лампы.
Трудно было понять, чем это огонь так привлекал лягушку. Но потом мы догадались, что лягушка приходила смотреть на яркий огонь так же, как дети собираются вокруг неубранного чайного стола послушать перед сном загадочную сказку. Огонь то вспыхивал, то ослабевал от сгоравших в ламповом стекле зелёных мошек. Должно быть, он казался лягушке большим алмазом, где, если долго всматриваться, можно увидеть в каждой грани целые страны с золотыми водопадами и радужными звёздами.
Лягушка так увлекалась этой сказкой, что её приходилось щекотать палкой, чтобы она очнулась и ушла к себе, под сгнившее крыльцо, – на его ступеньках ухитрялись расцветать одуванчики.
Во время дождя кое-где протекала крыша. Мы ставили на пол медные тазы. Ночью вода особенно звонко и мерно капала в них, и часто этот звон совпадал с громким тиканьем ходиков.
Ходики были очень весёлые – разрисованные пышными розанами и трилистниками. Фунтик каждый раз, когда проходил мимо них, тихо ворчал – должно быть, для того, чтобы ходики знали, что в доме есть собака, были настороже и не позволяли себе никаких вольностей – не убегали вперёд на три часа в сутки или не останавливались без всякой причины.
В доме жило много старых вещей. Когда-то давно эти вещи были нужны обитателям дома, а сейчас они пылились и рассыхались на чердаке и в них копошились мыши.
Изредка мы устраивали на чердаке раскопки и среди разбитых оконных рам и занавесей из мохнатой паутины находили то ящик от масляных красок, покрытый разноцветными окаменелыми каплями, то сломанный перламутровый веер, то медную кофейную мельницу времён Севастопольской обороны, то огромную тяжёлую книгу с гравюрами из древней истории, то, наконец, пачку переводных картинок.
Мы переводили их. Из-под размокшей бумажной плёнки появлялись яркие и липкие виды Везувия, итальянские ослики, убранные гирляндами роз, девочки в соломенных шляпах с голубыми атласными лентами, играющие в серсо, и фрегаты, окружённые пухлыми мячиками порохового дыма.
Как-то на чердаке мы нашли деревянную чёрную шкатулку. На крышке её медными буквами была выложена английская надпись: «Эдинбург. Шотландия. Делал мастер Гальвестон».
Шкатулку принесли в комнаты, осторожно вытерли с неё пыль и открыли крышку. Внутри были медные валики с тонкими стальными шипами. Около каждого валика сидела на бронзовом рычажке медная стрекоза, бабочка или жук.17
Это была музыкальная шкатулка. Мы завели её, но она не играла. Напрасно мы нажимали на спинки жуков, мух и стрекоз – шкатулка была испорчена.
За вечерним чаем мы заговорили о таинственном мастере Гальвестоне. Все сошлись на том, что это был весёлый пожилой шотландец в клетчатом жилете и кожаном фартуке. Во время работы, обтачивая в тисках медные валики, он, наверное, насвистывал песенку о почтальоне, чей рог поёт в туманных долинах, и девушке, собирающей хворост в горах.
Как все хорошие мастера, он разговаривал с теми вещами, которые делал, и рассказывал им их будущую жизнь. Но, конечно, он никак не мог догадаться, что эта чёрная шкатулка попадёт из-под бледного шотландского неба в пустынные леса за Окой, в деревню, где только одни петухи поют, как в Шотландии, а всё остальное совсем не похоже на эту далёкую северную страну.С тех пор мастер Гальвестон стал как бы одним из невидимых обитателей старого деревенского дома. Порой нам даже казалось, что мы слышим его хриплый кашель, когда он невзначай поперхнётся дымом из трубки. А когда мы что-нибудь сколачивали – стол в беседке или новую скворечню – и спорили, как держать фуганок или пригнать одну к другой две доски, то часто ссылались на мастера Гальвестона, будто он стоял рядом и, прищурив серый глаз, насмешливо смотрел на нашу возню. И все мы напевали последнюю любимую песенку Гальвестона:
Прощай, земля, – корабль уходит в море!
Прощай навек, мой тёплый отчий дом…
Шкатулку поставили на стол, рядом с цветком герани, и в конце концов забыли о ней.
Но как-то осенью, поздней ночью, в старом и гулком доме раздался стеклянный переливающийся звон, будто кто-то ударял маленькими молоточками по колокольчикам, и из этого чудесного звона возникла и полилась мелодия:
В милые горы
Ты возвратишься…
Это неожиданно проснулась после многолетнего сна и заиграла шкатулка. В первую минуту мы испугались, и даже Фунтик вскочил и слушал, осторожно подымая то одно, то другое ухо. Очевидно, в шкатулке соскочила какая-нибудь пружина.
Шкатулка играла долго, то останавливаясь, то снова наполняя дом таинственным звоном, и даже ходики притихли от изумления.
Шкатулка проиграла все свои песни, замолчала, и как мы ни бились, но заставить её снова играть мы не смогли.
Сейчас, поздней осенью, когда я живу в Москве, шкатулка стоит там одна в пустых нетопленых комнатах, и, может быть, в непроглядные и тихие ночи она снова просыпается и играет, но её уже некому слушать, кроме пугливых мышей.
Мы долго потом насвистывали мелодию о милых покинутых горах, пока однажды нам её не просвистел пожилой скворец – он жил в скворечне около калитки. До тех пор он пел хриплые и странные песни,но мы слушали их с восхищением. Мы догадывались, что эти песни он выучил зимой в Африке, подслушивая игры негритянских детей. И почему-то мы радовались, что будущей зимой где-то страшно далеко, в густых лесах на берегу Нигера, скворец будет петь под африканским небом песню о старых покинутых горах Европы.
Каждое утро на дощатый стол в саду мы насыпа́ли крошки и крупу. Десятки шустрых синиц слетались на стол и склёвывали крошки. У синиц были белые пушистые щёки, и когда синицы все сразу клевали, то было похоже, будто по столу торопливо бьют десятки белых молоточков.
Синицы ссорились, трещали, и этот треск, напоминавший быстрые удары ногтем по стакану, сливался в весёлую мелодию. Казалось, что в саду играл на старом столе живой щебечущий музыкальный ящик.
Среди жильцов старого дома кроме Фунтика, кота Степана, петуха, ходиков, музыкального ящика, мастера Гальвестона и скворца были ещё приручённая дикая утка, ёж, страдавший бессонницей, колокольчик с надписью: «Дар Валдая» и барометр, всегда показывавший «великую сушь». О них придётся рассказать в другой раз – сейчас уже поздно.
Но если после этого маленького рассказа вам приснится ночная весёлая игра музыкального ящика, звон дождевых капель, падающих в медный таз, ворчанье Фунтика, недовольного ходиками, и кашель добряка Гальвестона – я буду думать, что рассказал вам всё это не напрасно.
Краткие содержания за 2 минуты
В старом деревянном доме проводят летние дни не только люди. Один из главных жильцов – черный кот Степан, у которого произошла большая неприятность: из Москвы привезли таксу Фунтика. Коту очень не нравится присутствие собаки. Это заставляет его менять все свои привычки и ходить с опаской, выглядывая, нет ли где таксы.
Однажды Степану повезло. Он увидел, что Фунтик утащил из миски для кур размокшую корку хлеба. Петух по кличке Горлач очень рассердился и клюнул собаку в спину. Такса бросила корку, забилась под крыльцо, где и просидела остаток дня.
Не уступала петуху и злая черная курица, которая дралась и могла кудахтать на крыше по несколько часов. Еще одним интересным обитателем старого дома была зеленая лягушка. Во время дождя она садилась под водосточную трубу, из которой ей на голову лилась вода, и долго не уходила. Иногда лягушка приходила в дом и часами наблюдала за огнем керосиновой лампы. Наверное, его отражение в стекле было похоже на драгоценные камни.
Кроме животных, в доме есть и неживые обитатели. Например, разрисованные веселые ходики, на которые ворчит такса Фунтик. На чердаке сложено много старых вещей, и люди время от времени находят в них что-нибудь интересное: красивый веер, старинную книгу с гравюрами, переводные картинки. Интересной находкой стала деревянная музыкальная шкатулка, сделанная, как гласила надпись на ней, мастером Гальвестоном. К сожалению, шкатулка не играла, но жильцы много думали об этом мастере, о том, каким он был, и им казалось, что мастер тоже живет под крышей деревянного дома. Внезапно осенью шкатулка заиграла шотландскую мелодию, но больше с тех пор не играла никогда.
Кроме тех животных и вещей, о которых поведал рассказчик, были в доме и другие, не менее интересные: ежик и утка, колокольчик и барометр. Возможно, о них будет написано в следующий раз, а пока автор будет рад, если читателю понравились герои этого рассказа.
Основная мысль рассказа – как научиться видеть красивое и любопытное в, казалось бы, простых и обыденных вещах, окружающих нас. Автор также хочет показать, как сложен и интересен мир природы, стоит только присмотреться внимательно. Важно только не быть равнодушным.
Можете использовать этот текст для читательского дневника
Гена и Слава спорили, сидя на берегу реки. Из города вернулся Миша с книгами и провизией для летнего лагеря, куда ребята всем классом поехали на отдых. Тут его ждала новость о побеге Игоря и Севы
В повести «Чучело», написанной Владимиром Железниковым, рассказывается о советской школьнице Лене. Девочка приехала в гости к деду Николаю Николаевичу, который считался чудаком в городе
«Волоколамское шоссе» занимает центральное место в литературном наследии Бека Александра. Произведение создано во время Великой Отечественной войны. Первая публикация произведения вышла с черновым названием «Панфиловцы на первом рубеже».
В деревне вблизи города Мурома у крестьян рождается долгожданный сын, которого нарекают Ильей. Однако радость родителей омрачается тем, что ребенок не может ходить по причине болезни ног.
Ехал наш писатель в автобусе с экскурсоводом. От соседа не было покоя, всё время вопросы задавал! Наконец, вышли возле вокзала. И автор помчался в ближайший буфет.
Сначала Татьяне не нравится провинциальный городок, но со временем он начинает ей нравиться, особенно когда он засыпан снегом. Она привыкла жить в чужом доме с чужими вещами. У Потапова есть сын, который сейчас служит на Черноморском флоте. Татьяна смотрит на фотографию сына и чувствует, что встречалась с ним где-то раньше, давным-давно, до своего неудачного замужества, но не может вспомнить, где.
Потапову начинают приходить письма, написанные одной рукой. Татьяна складывает их стопкой на столе старика Потапова. Однажды ночью, когда идет снег, Татьяна не может уснуть. Из любопытства она открывает одно из писем. Оно от сына Потапова, Николая , который сообщает, что лечится в госпитале после легкого ранения. Он надеется, что после выписки из больницы ему дадут разрешение навестить старика. Сын представляет себе свое возвращение: идет снег, но дорожка к старой беседке расчищена; старое фортепиано наконец настроено, и на нем сидит, как всегда, то же самое произведение, увертюра к «Пиковой даме» Чиковского; скрученные свечи в подсвечниках. Он также задается вопросом, работает ли звонок над дверью.
Татьяна понимает, что вот-вот этот сын может вернуться. Ему было бы трудно обнаружить странных людей, живущих в его доме, и вещи, которые не соответствуют его ожиданиям. На следующее утро Татьяна велит Варваре расчистить путь к беседке. Татьяна чинит звонок над дверью и нанимает кого-нибудь настроить пианино. Она находит скрученные свечи и подсвечники и расставляет их. Варвара спрашивает, почему она трогает чужие вещи, и хочет знать, почему Татьяна может это делать, когда Варваре это запрещено. Татьяна говорит, что это потому, что она взрослая.
Николай, выписавшись из больницы, прибывает на вокзал в надежде навестить отца. Он может оставаться менее 24 часов. Он опечален, когда начальники вокзалов сообщают ему о смерти отца. Николай бродит, но не собирается посещать свой старый дом. Он ходит только в гости к старой беседке, где дорожка фактически расчищена. Он стоит в снегу, задумчиво, когда молодая женщина (Татьяна) хлопает его по плечу и приглашает в дом.
В доме работает звонок, свеча, пианино – все, как он себе представлял. Николай убирает. У них есть чай. Татьяна говорит, кажется, она его откуда-то помнит.
Раскладывают диван, чтобы Николай спал на нем. Но он не спит, желая насладиться каждой минутой в своем старом доме.
Рано утром следующего дня Татьяна провожает Николая на вокзал. Прежде чем он сядет в поезд, чтобы уехать, она говорит ему написать. Ведь, говорит она, теперь они практически родственники.
|
Татьяна откладывает письмо и думает про себя: Я никогда в жизни не была в Крыму. Но действительно ли это имеет значение?
В январе 1965 года, когда Рой Пломли попросил у Марлен Дитрих ее книгу, чтобы взять с собой на «Диски необитаемого острова», он, должно быть, был озадачен ее ответом. Ее выбор пал на практически никому не известную шеститомную автобиографию русского писателя Константина Паустовского (189 г.2-1968), из которых выскользнул только один том на английском языке. Но Дитрих, говорившая на трех языках, за год до этого наткнулась на его сочинения во французском переводе и была так захвачена им, что, как описывает Дуглас Смит в предисловии к своему выдающемуся новому переводу, когда случай свел ее и Паустовского лицом к лицу тем летом в Москве она могла только упасть к его ногам и склонить голову.
В Советском Союзе такая реакция не была редкостью. Паустовский был чрезвычайно популярен, с почти мифическим статусом, не только из-за своей прозы, но и из-за своего характера — за то, что сумел не состоять в коммунистической партии, за то, что никогда не присоединялся к поношению коллеги-писателя. Когда травля Бориса Пастернака достигла своего апогея, после того как на Западе был опубликован «Доктор Живаго», Паустовский с отвращением ушел с собрания Союза советских писателей, которое его осудило. Спустя сорок лет после его смерти моя русская свекровь все еще боготворила его.
Но Паустовский, в отличие от Пастернака, практически не публиковался на английском языке. Мы исключили его из нашего канона, потому что его романы, рассказы и детские книги не являются явно диссидентскими произведениями. Как же мы ошибались. Вместо этого он косвенно выразил несогласие, написав против нечестных политических реалий, живя на одном расстоянии, уехав из Москвы, чтобы ухватиться за «мельчайшие подробности» Чехова, чтобы правдиво описать Россию и русских и, в конечном итоге, потрясающие мир события, через которые он прошел. Качество его повествовательного воображения составляет История жизни , автобиография Пруста, которую он начал в 1943 году, шедевр.
Романисты, когда пишут о себе, склонны заключать свои собственные контракты с фактической правдой, как мы знаем из « The Songlines» Брюса Чатвина и « My Struggle » Карла Ове Кнаусгаарда. Три тома Паустовского (вторые три тома еще предстоит спасти от их испорченной советской версии), несомненно, также мобилизуют вымышленный процесс, потому что правит история, а не простые факты. Но его история — это достижение художника. «За то время, которое требуется Юпитеру для обращения вокруг Солнца, — пишет он, — мы пережили так много, что от одной мысли об этом у меня сжимается сердце». Чтобы написать ее, он переворачивает историю наизнанку, видя свои бурные времена до 19 века.05 революции к победе Советов в гражданской войне, непосредственным и сказочно-людным взглядом, нанизывающим неиссякаемую нить повествовательных жемчужин — рассказов, анекдотов, зарисовок, — взращенных натренированной памятью и случайной выдумкой.
Красноречивое описание Константином своей жизни и времен в шеститомной автобиографии делает «Историю одной жизни» шедевром. Кредит изображения: ПоставляетсяРодившийся в 1892 году, наполовину украинец, наполовину русский, Паустовский начинает в конце своих школьных дней в Киеве (ныне Киев) с получением телеграммы о том, что его отец умирает на своем хуторе в Городище. Добраться до него почти невозможно, потому что река в разливе. Но Константину («Костику») это удается. Оставшись с отцом до конца, он застрял на ферме:
Вспомнилось раннее детство… На Городище лето вступило в свои права – жаркое лето с ужасающими грозами, шум деревьев, потоки прохладной речной воды, рыбалка, сбор ежевики, сладкое ощущение беззаботных дней, полных сюрпризов.. , пруды были моим любимым местом для посещения. Отец ходил туда ловить рыбу каждое утро и брал меня с собой. Мы вышли очень рано, медленно продвигаясь по тяжелой мокрой траве.
Это «сладкое ощущение беззаботных дней, полных сюрпризов» сигнализирует о ритме книги: во-первых, картина повседневной жизни настолько красочна, что может колебаться между натурализмом и магическим реализмом, с силой природы, которая перекрывает современность, как «густая пыльца закрывали борта вагонов проходящих экспрессов; и, во-вторых, суровый аверс этой картины, неудачные вехи любви и жизни Костика. Особенно трогательны Ханна, 16-летняя двоюродная сестра, в которую он влюблен в Городище, которая ускользает от чахотки; его братья Боря и Дима, убитые в один день на Первой мировой войне; и самое душераздирающее, Леля, медсестра, в которую он влюбляется, когда служил санитаром на войне, которая умирает в запертой деревне недалеко от линии фронта от оспы.
Школьные годы Костика в Первой киевской гимназии и великолепная коллекция эксцентричных мастеров; болезненная разлука его родителей и его мрачное обучение зарабатыванию денег; шумные каникулы с дядей Колей; погромы, нищета, конец детства; война, революция и гражданская война, все это отягощено своеобразным, лирическим, откровенным чувством в переводе, блестяще передающем краски и ритмичность его прозы:
Я решил пойти в Эрмитаж. Это был конец марта [1918]. В саду было темно и тихо. Тающий снег сполз с деревьев. Я уловил запах гниющих листьев, как слабый букет вина, горькой растительности и прошлогодних оттаявших цветов, которые, казалось, просачивались из глубины сырой, беззащитной и давно заброшенной почвы.
Природа была забыта в те времена… Люди были охвачены разными радостями и страстями. Даже любовь, простая и безусловная, как солнечный свет и воздух, время от времени уступала место потоку событий и переживалась как приступ сентиментальности, требующий лечения.
Паустовский был чрезвычайно популярен, с почти мифическим статусом, не только из-за своей прозы, но и из-за своего персонажа. Кредит изображения: ShutterstockЭти события пропитаны и литературой, от ранних воспоминаний о «мягких туманных зимах и богатой, ласковой Украине, вместившей в себя город с гречневыми полями, соломенными крышами и ульями» до «времени внезапных решений и потрясений». После того, как его первый рассказ был принят киевским журналом, именно литература и упорство в ней привели Костика на свободу. Когда революция разрывает империю с ее основ, ее хаос оставляет его «неспособным к правильному суждению», но достаточно его замечательного таланта населять свои рассказы: от Москвы до Одессы, от прослушивания «необыкновенно спокойного высокого голоса» Ленина, утихомиривающего гнев солдатам самому себе, застрявшему на службе в петлюровской армии в Киеве, в кафе, гостиницах, на заводах, в поездах, в расстрелянных домах и побеленных рыбацких поселках, его рассказ «только о том, что я сам видел и слышал» обладает дышащей универсальностью того, как это должно было быть.
Мерой наслаждения и абсолютной неустареваемости История жизни является то, что через столетие и через континент все еще хочется воплотиться на страницы книги, оттеснить Костика от любого горя рвется к нему или быть рядом с ним, когда празднуется удачный момент — опубликованный рассказ, пойманный карп, вновь встреченный любовник. Когда я впервые прочитал эту книгу десять лет назад, в моем сознании запечатлелось все, что я нахожу наиболее привлекательным в русских и украинцах: их экспансивность, их упрямая храбрость и, прежде всего, качество, как положительное, так и отрицательное, которое я бы назвал их отказ слишком долго ждать счастья. Когда Россия, как сейчас, переживает один из самых мрачных периодов, когда ее президент стягивает войска к границе с Украиной и крадет права и свободы россиян, мы должны дорожить отражением Паустовского его «родной земли, величайшего дара нашей жизни». как блестящее, в высшей степени ценное литературное достижение и вещь, бесконечно более устойчивая, чем регрессивная нечестность нынешнего режима.